Николай Иванов
Вход в плен бесплатный, или Расстрелять в ноябре
Налоговой полиции России, чья спецгруппа отыскала меня в чеченских подземельях и освободила из плена, – с вечным благодарением.
1
– Кто полковник?
– Я.
Выпрямиться не успеваю. Удар сбивает с ног – профессиональный, резкий, без замаха. Однако упасть не дают наручники, которыми я прикован к Махмуду. Тот. в свою очередь, зацеплен за Бориса, мы все втроем наклоняемся, но падающего «домино» не получилось. Похожи скорее па покосившийся штакетник, связанный одной цепью.
Наверное, мой взгляд на «боксера» оказался столь выразительным, что он поинтересовался:
– Ну, и что увидел?
Вижу его красные от бессонницы глаза. Сам Боксер в черной маске-чулке, взгляд его устремлен через неровные, обтрепанные вырезки. Впрочем, это встретились не наши глаза, а заискрились, оттолкнулись два оголенных провода. Боевик упирает мне в лоб ствол автомата, и откуда-то издалека, из курсантских времен промелькнуло: во время учений при стрельбе холостыми патронами мы накручивали на стволы угловатые компенсаторы.
Сейчас ствол круглый, гладкий, холодный. Да и какие, к черту, в Чечне во время войны холостые патроны! Пора уже привыкнуть и к тому, что меня бьют только за то, что полковник.
Ствол давит все больнее, я и сам чувствую, что пауза затягивается, но нейтрального ответа найти не могу. Осторожно возвращаюсь к первому вопросу, даю полный расклад своей должности:
– Я – полковник налоговой полиции. Журналист.
– А это мы еще проверим, – усмехается маска, но автомат от головы отходит. – Только запомни: если окажешься контрразведчиком, уши тебе отрежу лично.
Киваю головой, но не ради согласия, а чтобы таким образом оставить взгляд книзу и больше его не поднимать: в затылок вопросы задавать труднее. Кажется, начинаю постигать первое и, скорее всего, величайшее искусство плена – не раздражать охрану.
Уловка проходит: охранник отступает на пару шагов, усаживается на сваленные в углу погреба доски. Привычно, стволом в нашу сторону, устраивает на коленях АКМ. Тягостно молчит. Тягостно для нас, троих пленников, потому что будущее предполагает только худшее.
Хотя что может оказаться хуже плена? Только смерть. Нет, я не прав даже перед собой. Лично я боюсь еще и пыток. Не хочу боли. Страшно, что не выдержу. Если умирать – то лучше сразу.
Словно собираясь исполнить это желание, Боксер встает. Взгляд только на его ботинки: не нужны ни глаза его через маску, ни новые расспросы. Если бы можно было заморозить время или сделать его вязким! Тогда охрана стала бы двигаться словно в замедленной съемке, исчезли бы резкость и неожиданности…
Получилось еще лучше: Боксер вообще уходит. Но почему? С чем вернется? На какое время оставляет одних? Вопросы рождаются из ничего, и сейчас от них, в другой обстановке совершенно безобидных, зависят наши жизни.
Ботинки поднимаются по лесенке вверх, к люку. Хлопает крышка, и мы остаемся втроем. Оглядываемся. Над головой – тусклая лампочка. Подвал огромный, под грузовик, и мы, мокрые и продрогшие после дождя, сидим на рулоне линолеума, словно воробьи. Говорить не хочется, не о чем – мы мало знаем друг друга, да и боязно – вдруг оставлен «жучок». И – полная обреченность.
Вновь поднимается крышка. Торопливо опускаем головы. Почему Боксер так быстро вернулся? Что скажет? Куда поведет? Останавливается рядом, и в голову вновь упирается ствол автомата. Тороплюсь напрячь, сцепить зубы, чтобы спасти во время новых ударов и их, и челюсть. Готов.
Поднимаю взгляд.
На этот раз картина более чем благостная: на стволе автомата, покачиваясь, висят три пары черных носков. В доброту и благородство после всего случившегося не верится, и решаюсь спросить:
– Нам?
Боксер молча сбрасывает с «жердочки» подарок. Осторожно, все еще опасаясь подвоха, начинаем снимать мокрую обувь. Труднее всего сидящему в центре Махмуду – он вынужден приноравливаться как ко мне, так и к движениям своего начальника, с которым связал наручниками с другой стороны. Наверное, так меняет свою обувь сороконожка, если, конечно, носит ее.
Новые носки высоки, наподобие гольф, и хотя ноги приходится засовывать снова в мокрые туфли, все равно становится теплее. Так что черные носки, хочешь не хочешь, оказались единственным светлым пятном начавшегося плена.
Но чудо на том не кончилось. На плечи падают одеяла. Да нет, какие одеяла – это опустила на нас свои крылья надежда: если нормально стали относиться, то, может, все обойдется и отпустят? А что? Я хотя и в погонах, но журналист, Борис Таукенов – управляющий нальчикским филиалом Мосстройбанка, Махмуд Битуев – водитель инкассаторской машины. Мы не воевали, не стреляли…
Боксер словно читает мысли и выносит свой вердикт:
– Короче, ты – вор, – указывает на Бориса. Переводит автомат на меня: – Ты – пособник вора. А ты, – оружие в сторону Махмуда, – возишь воров.
– Мы деньги не вывозили, а привозили в Грозный. На зарплату вам же, чеченцам, – не соглашается Борис.
– Вы не тем чеченцам помогали и не той Чечне, – обрывает охранник. – А потому будете наказаны.
Нет, одеяла не дают гарантий на надежду. К тому же темно-синий шерстяной квадрат, доставшийся Борису, наискосок прострелен автоматной очередью. Он тоже замечает дыры, замирает. Знак судьбы? Сбросить его на землю? Ботинки Боксера рядом, тому не до сантиментов и психологических тонкостей, и банкир медленно набрасывает, словно судьбу, простреленное одеяло на свои плечи.
– Короче, сидеть на месте, – предупреждает Боксер и снова исчезает в люке.
Укутываясь в одеяла, пытаемся удобнее и поплотнее усесться. На часах около пяти утра, ночь – кстати, самая короткая в году – уже прошла, и нас постепенно одолевает то ли дремота, то ли переживания о случившемся. А еще сутки назад я был свободен и строил какие-то планы…
2
Что есть российский офицер в плену у чеченцев? Существует ли у него возможность выжить, бежать, а в какие моменты судьба висит на волоске? Нужно ему рассчитывать только на свои силы или за него станут бороться товарищи и государство? Что происходит с трех сторон плена: у родных и близких пленника, у него самого и у охраны? Каковы они, подземные тюрьмы конца двадцатого века?
Я прилетел в Грозный в середине июня 96-го, когда война дышала еще полной грудью.
Ее легкие находились где-то в чеченских предгорьях, а вот сердце – сердце в Москве. И именно оно, заставляя войну дышать и жить, гнало по артериям оружие, продукты, боеприпасы и людей. Это в первую очередь были рабоче-крестьянские ребятишки-солдаты, не сумевшие отмазаться от армии, и бравые до первого боя контрактники, которым за войну, исходя из рыночных законов, уже платили деньги. А возглавляли колонны ошалевшие от безденежья, бесквартирья, задерганные политическими заявлениями типа «выполняй – не выполняй», «стреляй – не стреляй», «герой – подлец» офицеры.
Назад, по венам, из Чечни выталкивались цинковые гробы, знакомые по Афгану как «груз 200». Не прерывалась ни на день цепочка живых, но искалеченных солдат, подорванной техники и окончательно во всем разуверившихся, увольняющихся из армии офицеров. Все это перерабатывалось, сортировалось в военкоматах, госпиталях, складах артвооружения, где вновь готовились живительные коктейли для поддержания войны.
Эти два потока текли навстречу друг другу совсем рядом, нигде, однако, не пересекаясь. Кто-то умный рассудил: а зачем преждевременно показывать здоровым и сильным будущим героям, какими они могут стать после первого же боя?
Что-то подобное я отметил еще по афганской войне: ташкентский аэропорт Тузель, откуда в Кабул перебрасывался ограниченный контингент, располагался всего в пятистах метрах от деревообрабатывающего завода, где работало так называемое «нестандартное подразделение» по изготовлению гробов для этого самого ОКСВ. Один из летчиков военно-транспортной авиации, развозивший по стране «груз 200», признался:
-
- 1 из 33
- Вперед >